Online

Во тьме и вне

Во тьме и вне

Бывают времена, когда живешь надеждами на перемены и ощущением вот-вот начала. Дует ветер перемен, их же требуют наши сердца.
Но перемены быстро проходят, или (настоящие) перемены даже не начинаются.
Ветер дует не часто. Воцаряется безветрие. Воздуха не хватает. Подступает и не отступает прошлое. Оно же приговаривает тебя к тому будущему, которого не хочешь. Оно следует за тобой, тянется, не отпускает. В этом прошлом – голод, и не один. Потому и впереди маячит «черный день». В нашем прошлом – репрессии, серии репрессий. Потому впереди – тот день, когда и за тобой придут. В прошлом – предательство, доносительство, признание под пыткой. Оттого нет доверия, ни к другим, ни к себе. Потому впереди – измена. Тьма позади, яма впереди. Ибо не знаем точно ничего. Знаем о крови, смерти, зле. Но не знаем степень своей вины и не видим лиц. Чувствуем стыд и боль, страх и бессилие. Но почему и откуда – не помним. Что было с нами и кем мы были? Выходя из тьмы, боимся света. Мы даже не знаем, открыты у нас глаза или закрыты. Мы не уверены, движемся ли мы или стоим на месте. Чего мы ждем? Конца. Когда темнейшая тьма покроет всю землю и нам наша тьма покажется светом. Когда всеобщий конец уравняет нас с другими. Когда общий крик заглушит наш собственный. Когда в пожаре мировом сгорит наш покосившийся сарай.
Это очень даже русский способ — жить умирая, в потемках прошлого и будущего, радуясь огню и гибели, будто «чем хуже, тем лучше».
Но конец не обязательно должен быть темным. И гибель не предначертана. И будущее открыто. Если прошлое можно вывести на свет и выйти на свет вместе с ним самому, то можно увидеть хоть что-то, не обязательно плохое. Можно встретить кого-то, не обязательно плохого. Можно взяться за руки и не будет так страшно. Можно искать и найти двери, путь, свет. Возможно все. Но вне тьмы, скрадывающей острые углы и притупляющей проклятые вопросы, все отрицающей и не в чем не кающейся, делающей одноцветными-неразличимыми палачей и жертв, святых и негодяев, ангелов и демонов, Христа и патриарха, крест и звезду.

Тем временем в Москве

Тем временем в Москве

Встречаются два больших человека — протестант Грэм и православный Гундяев. Поговорили о геях, «традиционных ценностях», Сирии, разложении Запада. Ни одной местной темы. Ни слова об аресте директора украинской библиотеки в Москве Натальи Шариной, ни слова об узниках «Болотного дела», ни слова о войне против Украины. С патриархом все понятно. Но Франклин мог бы по-мужски помолиться не только о Путине, но и об узнице совести Надежде Савченко. Это было бы сильно. А так — …

***
В условиях международной изоляции Кремль использует последние дипломатические каналы — межцерковные отношения. Так было в советское время с Билли Грэмом. Сегодня — с его сыном. Скорее всего, у организаторов визита с американской стороны были самые добрые намерения — донести свой миролюбивый message и заручиться поддержкой РПЦ для беспрепятственной миссионерской работы. Но все это стоило делать гораздо аккуратнее, без лишней лести и подобострастия перед патриархом РПЦ и президентом России.

Гости-протестанты не могли не знать, что их собратьев в оккупированных украинских землях убивают во имя РПЦ и “русского мира”. И если они решили пренебречь болью своих братьев, справедливостью и правдой ради дипломатического эффекта, то это не может не вызывать сожаления и острых вопросов. Увы, эти вопросы Франклин Грэм и его команда не приемлют. Думаю, на них все же придётся ответить, и лучше быть честным и открытым, чтобы вернуть доверие украинских братьев

***
Очевидно, визит Франклина Грэма в Москву имеет политический подтекст, в котором помимо неизвестных составляющих есть явное желание показать дипломатическую значимость религиозных институтов. Но для меня куда важнее миссиологический аспект. Мне кажется, он страдает больше всего. Потому что миротворчество, евангелизм и гуманитарная помощь не могут отрываться от вопросов справедливости, правдивости, честности. Как по мне, Франклин закрывает глаза на войну в Украине, на агрессивную политику Путина и РПЦ, полагая, что благая цель «проповеди Евангелия» перекрывает эти «издержки». Как сейчас выражаются русские братья, что бы Франклин не наговорил, главное, чтобы хоть одни человек покаялся. Я не могу согласиться с такой миссиологией

По ту сторону потребления

По ту сторону потребления

Вторая половина прошлого века открыла для массового человека новый соблазн — потребительский рай. Общество потребления вызывало опасения и ожесточенную критику интеллектуалов, но оставалось непреодолимой рамкой. Мир превратился в глобальный супермаркет, который управлялся логикой ограниченной, но рациональности, примитивного, но «здравого» смысла. Казалось, что история закончилась именно в этом супермаркете. Здесь не стреляют и не захватывают, здесь продают и покупают.

Мы мало задумывались, что супермаркет очень уязвим для примитивной силы, что стеклянные витрины никого не защитят. Когда я вижу колонны беженцев, прорывающиеся силой через границы в Европу, я догадываюсь, что стекло их не сдержит, что хрупкая Европа еще не понимает, с чем столкнулась.

Глобальный супермаркет держится на общем здравом смысле, когда все участники рынка признают одни и те же правила. Если одна из сторон отказывается их понимать или признавать, начинается хаос.

Думая об Ираке, Ливии, Сирии, я чувствую, что здесь открывается выход за пределы общества потребления, но не вперед — к какой-то информационной или творческой эпохе, а назад — к первобытному бессознательному, ярости и страху. Мы недооценивали силу этого бессознательного, мы наивно думали, что выгода сильнее ненависти, а здравый смысл — эмоций. Рассуждения о диалоге оказались применимыми лишь в узком круге вежливых философов.

Проснулись спящие вулканы, ожили древние конфликты. То, что в споре шиитов и суннитов для западных людей кажется незначительным и неинтересным, может закончиться судным днем. Впрочем, и православно-католические споры о филиокве, протестантско-католические разногласия о роли Рима или внутриправославные споры о каноничности до сих пор раздирают христианский мир, так что мы могли бы учесть этот фактор. Восток просыпается от сладкого сна, в котором видел себя частью прозападной глобальной цивилизации, и находит себя в очень плохом настроении; не хочется работать и к чему-то адаптироваться; хочется истинно и «тупо» верить, и за истинную веру убивать.

То же самое происходит в восточной части Украины, где разрушительная стихия «русского мира» смела границы и затопила почти две области некогда мирной и «братской» страны. Я все думаю о судьбе Донецка. В советское время шахтерская столица была известна миллионом роз. Затем — впечатляющей Донбасс-ареной. Символами новейшей истории Донецка стали уничтоженный международный аэропорт имени Прокофьева и разграбленный гипермаркет «Метро».

Аэропорт был прекрасным, но из простых людей мало кто им пользовался. «Метро» предлагал богатый выбор, но для бедных людей. Поэтому руины вызывают не сожаление и боль, а злорадство, временами — под полный стакан — даже отчаянное веселье. Все эти потери никто из местных считать не будет, потому что это и вовсе не в счет. Речь ведь идет о куда большем — переустройстве всей жизни. Гипермаркет и аэропорт — символы общества потребления, в котором имела место несправедливость. Можно даже сократить и сказать прямо: это символы несправедливости. Как и шикарные дома, айфоны и лексусы. Их нельзя купить, потому что общество потребления устроено несправедливо и ограничивает нас. Но их можно украсть, отнять, переделить. Т.е. в революционном угаре кажется, что уже не время покупать-продавать, производить, строить и растить, пришло время для прямого прыжка из царства необходимости в царство свободы, в тот самый рай, только не в Божий, верхний, а в наш, нижний.

Пафос нового мира соседствовал с исступленным разрушением. И это не только на территориях Исламского государства. Как говорят мне донетчане, «Почему это вам на Майдане было можно, а нам нельзя? Мы вот тоже устроили себе».

Майдан был восстанием свободных людей, которые помнили о своем достоинстве и защищали его ценой жизни. Люди Майдана и в самом деле вышли за пределы потребления и вспомнили о том, что делает человека человеком — свобода, солидарность, жертва, правда, вера, надежда, любовь. Отсюда и название — «революция достоинства».

Антимайдан ДНР-ЛНР был тоже посвящен теме достоинства, как оно понималось постсоветским пролетариатом. Достоинство «сделан я в СССР» оказалось дороже всего — не только аэропорта и гипермаркета, но и собственно человеческих ценностей. «Вставали с колен» решительно и шумно, подло и кроваво, пусть знают все: «мы за ценой не постоим». Редко когда пролетарии защищали свое достоинство без погрома винных магазинов и классовых чисток. Сегодня в Донецке бизнесменов нет, как нет евреев в местной синагоге.

Говоря коротко, события в Украине и Сирии свидетельствуют о том, что человечество приблизилось к опасной черте, когда основной выход за пределы общества потребления ведет не через одухотворение, а через озверение, или же к «духовности» через насилие. И все больше людей предпочитает именно этот выход — с неизменным Калашниковым, под черным стягом «Русской православной армии» или таким же черным флагом ИГИЛ.

Киев – Донецк, Донецк – Киев. Пойдут ли вновь навстречу поезда?

Киев – Донецк, Донецк – Киев. Пойдут ли вновь навстречу поезда?

Специально для Крым.Реалии, рубрика «Мнение»
http://ru.krymr.com

Свой первый преподавательский год я отработал в Донецком институте железнодорожного транспорта. Для меня это был больше чем институт, это был символ – связи, движения, «путей сообщения». Если есть такой институт, значит, из этого города можно куда-то уехать, значит, мы не отрезаны от большого мира, значит, мы есть на картах. Я хорошо помню, как завкафедры время от времени просил: «Михаил Николаевич, скажи что-нибудь о поездах». И я вспоминал что-то пелевинское, вроде этого: «Но в нас горит еще желанье, к нему уходят поезда. И мчится бабочка сознанья из ниоткуда в никуда».

Поезда не уходят. Но сознанье мчится, точнее мечется между этими городами; между городами, которые для Украины последних лет стали главными болевыми точками, конфликт между которыми привел к войне, но так и не закончился.

Сообщение между городами прервано. Железнодорожный вокзал Донецка пустой, хотя Институт железнодорожного транспорта работает. Аэропорт имени Прокофьева уничтожен, его нет, хотя в новостях «аэропорт» постоянно звучит.

Кто бы ты ни был, с какой бы стороны ни ехал-шел, хоть раз да почувствуешь себя чужим
Остается архаика обычных дорог – долгих, разбитых, опасных. С двух сторон – блокпосты. Кто бы ты ни был, с какой бы стороны ни ехал-шел, хоть раз да почувствуешь себя чужим.

Города разделяет линия фронта, страха и ненависти. Разделяет мифология, история, религия, культура.

Оба города еще недавно были советскими, но сегодня идут по разным траекториям. Киев вспоминает о себе как о сакральном месте, как о «втором Иерусалиме». Донецк закрывается в попытке сохранить свое советское лицо с опорой на русский язык и русское православие. У Киева есть историческая глубина. У Донецка – пустые, выпотрошенные шахты. Маршруты печерских пещер и шахтных тоннелей не пересекаются. Монахи и Добрый Шубин никогда не встречались. Одни ищут Бога, другие – уголь. Что-то важное в этом сравнении есть, но не все так просто. Как сказал мне недавно один уважаемый священник УПЦ, «я в Лавру больше ни ногой, она давно уже не святая». Так что так: можно в поисках угля встретиться с Богом (во всех смыслах), а в святых пещерах можно обложиться золотом.

Видимо, Киев это понимает, поэтому копает глубже самых дальних пещер. И прообраз Иерусалима здесь не случаен, он помогает уйти вглубь от своего советского прошлого и любого другого однозначно гомогенного прошлого к цветущему многообразию, мирному соприсутствию, диалогу эпох и культур.

Донецку сложнее. Массовое производство сформировало особую советскую общинность, однотипность культуры, групповую и региональную закрытость. Незначительные вкрапления диссидентской культуры мало что меняли.

Донетчане смотрят на киевлян без страха, но с завистью и рессентиментом. Они привыкли бороться за выживание: «Донбасс никто не ставил на колени и никому поставить не дано», – поэтому не могут понять, как «лохи» могут жить мирно, спокойно и сыто. Как выражаются некоторые, «это же город непуганных идиотов». Еще имеет место пролетарская обида за свою необразованность и неокультуренность, географическую периферийность и культурную маргинальность.

Тяжелый труд, тонкий культурный слой, концентрация пролетариата, сложная криминогенная обстановка, обезображенная природа, однотипная застройка – все это создавало ощущение не святого и светлого града, а места адского
Впрочем, в отличие от Киева, Донецк акцентировал не культурную, а социальную доминанту. Тяжелый труд, тонкий культурный слой, концентрация пролетариата, сложная криминогенная обстановка, обезображенная природа, однотипная застройка – все это создавало ощущение не святого и светлого града, а места адского. Свой славный шахтерский труд здесь называли «адским», свои условия жизни – «адскими». Так же называли мертвые горы – терриконы, окружавшие города и поселки. Здесь можно было работать и зарабатывать, но жить было сложно, а одному – и вовсе нельзя. Человек мог выжить только в стае. И отношения человека с городом строились именно так – город не принимал одиночек, диссидентов и просто других. Город ловил человека будто в каменный мешок, окружал его одинаковостью лиц и домов, травил его угольной пылью и накрывал сверху серым-серым небом. Город был всегда сильнее любого одного, но боялся многих. В событиях 2014 года мы видели восстание людей против города, против развития, против будущего. Советские люди все еще способны опрокинуть свой город назад. Когда они сбиваются в массу, городу угрожает опасность, улицы тонут в толпе, символы ниспровергаются, твердыни падают, камни в испуге кричат. Донецк-2014, приодетый по-современному, обустроенный и украшенный олигархами, провалился в историческую бездну. Из шахтных провалов вышли духи советского прошлого, тени палачей и стукачей разбрелись по широким проспектам.

Я был в Донецке в конце декабря 2014 года. Спасала моя старая донецкая прописка – едва ли не последняя связующая нить, по которой, как тогда думалось, я мог еще вернуться. Было странное чувство, что город погрузился в ад, на самое дно нашего многослойного мира. Та же география, но другой воздух, другие лица, другие слова. Казалось, что город переместился в иную систему координат, в некий призрачный мир.

Я понял, что в мой Донецк мне уже не вернуться. И с этим придется жить – с чувством, что часть тебя осталась там; что твой родной университет и твоя родная церковь – там, скорее в небытии, чем в бытии; что инфернальные силы прошлого всегда наступают на пятки; что донецкие тени живут и преследуют, удлиняются и тянутся в Киев.

Я заговорил об аде, призраках, тенях, потому что это оказалось реальным. «Добро пожаловать в ад», – пишут на стенах домов, бетонных блоках и плакатах. И это многим больше, чем устрашающая надпись, это форма исповедания веры. И этот ад – не дантовский, но советский.

Советское прошлое живет в названиях донецких улиц и площадей. Здесь мало проспекта Ильича, здесь еще и Ленинский есть. Чтобы никто не сомневался, что Ленин всегда живой и Ленин всегда с тобой.

Киев боится Донецка, потому что в нем материализовались все ужасы общего прошлого
Ленин стоит на главной площади и собирает вокруг себя толпы поклонников «русского мира». Его жизнь продлевают его поклонники. Уже умершие продолжают жить и отравлять своим тленом жизнь живых. Мы никогда раньше не думали о таком зомбосценарии, но в постсоциалистических городах он реализуется давным-давно. Мертвые живут, живые существуют. Есть только одно место, где мертвые живут, мучаются и мучают. Это место называется ад. Он призрачен, но реален. Как реально наше общее советское прошлое. И потому Киев боится Донецка, потому что в нем материализовались все ужасы общего прошлого. А еще потому, что это общее адское прошлое скрывается не только в шахтах Донецка, но и в пещерах Печерских холмов.

Замыкая круг мысли, хочу закончить пелевинским, почти донецким, из «Чапаева и пустоты»:

«Делать вид, что сомневаешься в реальности мира, – самая малодушная форма ухода от этой самой реальности. Полное убожество, если хотите знать. Несмотря на свою кажущуюся абсурдность, жестокость и бессмысленность, этот мир все же существует, не так ли? Существует со всеми проблемами, которые в нем есть?

Я промолчал.

– Поэтому разговоры о нереальности мира свидетельствуют не о высокой духовности, а совсем наоборот. Не принимая творения, вы тем самым не принимаете и Творца.

– Я не очень понимаю, что такое «духовность», – сказал я. – А что касается творца этого мира, то я с ним довольно коротко знаком.

– Вот как?

– Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином.

– Понятно. Вы, позвольте спросить, из какой психиатрической больницы сбежали?».

Я очень надеюсь, что мы больше не будем недооценивать реальность зла, каким бы призрачным оно не казалось. Я очень надеюсь, что у нас хватит заброшенных шахт, чтобы схоронить там всех наших призраков. Я очень надеюсь, что Донецк распрощается с Лениным и закроет этот канал связи с адом. Я очень надеюсь, что из Киева в Донецк и из Донецка в Киев вновь пойдут поезда, и ехать в них будут живые и добрые люди – навстречу друг другу и своему общему будущему.

***

Одним из способов гуманизации советской и постсоветской действительности была и остается философия
И последнее: одним из способов гуманизации советской и постсоветской действительности была и остается философия. Философы своим трудом и творчеством очеловечивают и обживают мир заводов, шахт и терриконов, прививают на этой пыльной земле ростки иного будущего. В этом плане знаменательны две книги – «Метафизика Донецка» (2012) и «Философы Донбасса» (2014), подготовленные донецкими философами и религиоведами, продолжающими упорную борьбу за правдивое прошлое и свободное будущее своего города и края. Странно, что киевские философы об этих изданиях высокомерно промолчали, а ведь дискуссии вокруг подобных изданий могли бы сблизить философские сообщества. Совместные усилия киевских и донецких философов вряд ли смогут остановить войну, но вполне могут сделать свой важный вклад в будущее, в жизнь после войны, предложив свои образы Донецка, в которых найдется место и для Василия Стуса, и для Сергей Крымского. Не нужно ждать, пока пойдут поезда, бабочки сознанья свободны взлетать и сейчас.

Михаил Черенков, доктор философских наук, профессор Украинского католического университета

Пророки наших дней

Пророки наших дней

За последние два года, прошедших под знаком военных действий, всестороннего кризиса, постоянной тревоги, мы все чаще открываем Ветхий Завет, все внимательнее вслушиваемся в голоса пророков, пытаясь распознать в них относящееся к нашему времени и увидеть в их свете линию нашей историю.
Больше того, мы все больше понимаем, как нам не хватает пророков сегодня. Мы тоскуем о пророческом голосе, потому как логика уже не работает, знаний не хватает, от общих фраз от первых лиц – аллергия.
В канун кровавых событий в Украине церкви настолько озаботились борьбой с геями и собственными отчетно-выборными съездами, что были полностью ошеломлены неожиданным для них развитием событий. Кстати, то же самое происходило в «экспертной» среде – все политологи, социологи, религиоведы абсолютно просчитались в своих предсказаниях.
Не говорит ли наша растерянность в таких ответственных моментах о том, что церковь утратила вместе с пророческим даром отнюдь не экзотическое, а самое что не есть жизненно важное служение?
Не так давно я встретил известного служителя и вместо «как дела?» нарвался на лобовой вопрос: «Ты понимаешь, что сейчас происходит?». Я покачал головой. «Я тоже ничего не понимаю», сказал он мне. Это честно. Мы не должны говорить то, что не получили от Бога. Мы не должны спекулировать самопалом, предлагать растерянным людям свои вымыслы или домыслы. Если Бог не открыл, не нужно изображать, казаться, надуваться.
Сегодня мы обращаемся к теме пророческого служения в контексте наших общественных потрясений и хотим понять, как Бог может говорить через Свою Церковь, как Церковь должна Его слушать, как и кто должен взять на себя эту функцию – быть репродуктором Божьего слова. К тому же нам хочется понять, о чем мы должны говорить сегодня. Если мы упорно ограничиваем свое служение внутрицерковной сферой, то Ему придется найти Себе пророков из другой среды. Если мы боимся острых вопросов, то вряд ли Он потревожит нас Своим заданием. Если мы убеждены, что мудрость и политкорректность – одно и то же, что «нужно сидеть тихо и не высовываться, чтобы по башке не дали», то мы пророков примем за провокаторов.
Для того, чтобы понять многообразие пророческого служения, арсенал пророческих возможностей для наших дней, стоит вспомнить длинный и разнородный список библейских пророков.
Далеко не все, как Иеремия, Иезекииль, Захария, Аггей, происходили из священнического рода. Об Авдии говорят, что он был обратившимся в иудаизм идумеем и стал богобоязненным домоправителем порочного израильского царя. Амос был простым пастухом. Пророчица Девора – воительницей и судьей. Елисей –сыном пахаря. Софония – из царского рода. Даниил стал придворным советником и министром.
Большинство пророков обличали свой же народ, а особенно власть и священство. Говорили и о других народах: Иона был послан в Ниневию, Наум тоже писал к Ассирии, Даниил говорил о Вавилоне и Персии, Авдия – о Эдоме. Последняя группа пророков ожидали Мессию и встречали Его – Захария и Елизавета, Иоанн Креститель, Симеон и Анна. Ну и почти все их них говорили о будущем всего мира — о грядущем Божьем Царстве.
Сравнивая время Ветхого завета с нашими днями, мы видим, что в отношениях церкви общества, священников и царей, места для пророков не осталось. Мы так привыкли жить без них, что удивляемся этой экзотике. Почему священники и пророки отличаются? Почему бы не дать эти служения в одни руки? Что было с царями и священниками, если они не слушали голос пророков? Думая об этих вопросах, мы понимаем особость и взаимодополнительность служений.
Пророк – не совсем церковный человек, это юродивый для клира и мира, это особый Божий человек. Если церковь пасторов и епископов не станет также церковью пророков, то она потеряет видение и водительство Божье.
Не только церковь, но и общество нуждается в пророках, причем в пророках разного профиля. Нам нужны пророки-маргиналы, но также нужны пророки-мудрецы и пророки-советники. Стоит подумать, почему большинство пророков были маргиналами. Но также стоит задуматься, почему среди них были такие высокопоставленные чиновники как Даниил. Почему мы скорее согласимся есть фекалии (особенно напоказ), чем принять ответственность; почему легче согласимся стать мучениками-героями, чем тружениками-подвижниками? Почему мы готовы обличать, но не готовы служить как Даниил? Почему у нас есть избыток недовольства, но нет мудрого совета царю и народу?
Когда мы вспоминаем богатый и странный список библейских пророков, то внутри холодеет – в такое странном списке есть место для таких неподходящих как мы. Бог может выбрать в пророки любого из нас. Это дар может проснуться и уснуть, слово может прийти и уйти. Тот, кто готов быть рабом Бога и слушать Его, может услышать Его слово и стать пророком. Конечно, остаются вопросы. Пророчество – призвание на всю жизнь, или говорение время от времени? Есть ли в наши дни «профессиональные» пророки? Или каждый из нас должен быть готов послужить пророком в нужный момент?
Вспоминая судьба пророков, убеждаемся: быть пророком – стоит дорого. Быть пастором иногда почетно, иногда трудно. Быть пророком – трудно всегда и никогда не почетно. Готовы ли мы, что нашу гробницу возведут спустя годы после того, как оклевещут и убьют? Готовы ли мы стать еретиком или предателем в глазах большинства? Готовы ли остаться без кафедры и места за столом? Готовы ли всю жизнь мучаться и сомневаться, томиться в неизвестности и терпеть поношения, страдать от своей неблагодарной роли и слышать от Бога совсем не то, что хотелось бы?
Пророки вызывают не восторг, а недоумение, и даже страх. Их речи не развлекают, но зовут к покаянию. Им не найдется места в рейтингах успешных людей. Им вряд ли дадут микрофон на конгрессах и съездах.
Но именно такие непопулярные люди говорят правду. И на правду спрос стремительно растет. Последнее время будет временем зверей и лжепророков (Откр. 13), но также особым временем служения Божьих пророков, обличающих и предупреждающих.
В книге Откровения мы видим рядом с антихристом и лжепророка. А также читаем о двух убиенных Божьих пророках, смерть которых будет праздновать вся земля (Откр. 11). Т.е. мы видим в конце времен настоящую битву пророков и лжепророков. Как бы мы ни толковали эти тексты, ясно одно: Бог будет посылать своих пророков, чтобы разрушать ложь и напоминать о Себе. И надо понимать, что если церковь отрицает дар пророчеств или замалчивает его, то пропаганда антихриста работает тем успешнее.
Мы все еще исполнения слов о «пророческом даре», потому что только так сможем спастись сами от антихристовой пропаганды и разоблачить ее ради спасения многих. Как говорил Иоиль, «Наступит время, и Свой Дух Я пролью на всех: сыновья и дочери ваши обретут пророческий дар, будут вещие сны у старцев, у юношей будут видения. В те дни Я пролью Свой Дух даже на рабов и рабынь. Дам знамения на небе и на земле: кровь, огонь и столбы дыма. Солнце во тьму превратится, кровью станет луна – и придет День Господень, великий и страшный!» (Иоиль 2:28-31).
Мы не знаем, кого выберет Бог для пророческого служения в церкви и вне ее. Но мы должны быть готовыми слышать и передать Его слово. И эта «пророческая готовность» ожидается от каждого из нас, особенно от служителей слова – т.е. проповедников.

К теологии общественных трансформаций

К теологии общественных трансформаций

Теология возвращается в академическое и, шире, публичное пространство постсоветского общества. Мы можем это приветствовать, но без иллюзий насчет быстрых и чудесных перемен. В самом деле, было бы страшно, если теология принялась бы заполнять идеологический вакуум, либо претендовать на роль новой обязательной формы мировоззрения, заменив собой курсы научного атеизма, исторического и диалектического материализма. Мы видим, каким стальными скрепами могут стать гибридные формы православной теологии у наших воинственно-каноничных соседей. Поэтому можно только радоваться, что к нам теология возвращается в формате необязательных и непритязательных философских диалогов. Может ли она претендовать на нечто большее? И нет, и да.
Нет, потому что теология возвращается к нам не богатой, а бедной. Конечно, наши теологи, особенно отучившиеся за рубежом, могут ссылаться на чужой опыт и традиции, но своего очень мало. Библеистики нет, библейской филологии нет, текстологии нет, систематики нет, истории церкви почти нет.
Поэтому я говорю НЕТ – мы не смеем претендовать на успешный научный проект теологии в его целостности, систематичности, кадровой и всяческой прочей обеспеченности. Мы не можем поставить в ряд по каждому направлению хотя бы десяток монографий, а значит у нас не может быть и учебников.
Конечно, это все может быть и кстати. Ведь научное наследие нуждается в бережном уходе, постоянном пересмотре и развитии. И отсутствие у нас тяжелого багажа может стать облегчающим обстоятельством. Равно как отсутствие значительной силы инерции может дать нам шанс для оперативного реагирования на действительно актуальные нужды науки и общества в целом. У нас нет бюджетов и сил на содержание архивов, потому что нет архивов. Мы можем осмотреться и создать нечто своевременное, а может быть даже и несвоевременное, в смысле опережающее.
Поэтому я говорю ДА – теология может предложить не себя в качестве поля исследования, но свой фокус для осмысления общества в его динамике. Это очень даже христианский способ действия – служить другим и этим жить. Теология возвращается не для того, чтобы изучали ее (хотя это тоже может быть предметом нашего дерзновения – но точно не сейчас), но чтобы изучать общество и помогать своим особым инструментарием в анализе того, что Карл Ясперс называл «духовной ситуацией нашего времени». Конечно же теология, может заниматься не всеми, но сродными ей смыслами общественных перемен – религиозными, духовными, этическими. Хотя не чуждается и теолого-политических, и теолого-культурных, и теолого-экономических, и даже теолого-экологических аспектов.
Поэтому я говорю так: в постсоветском контексте теология должна начинаться как социальная теология, и даже больше – как ее акцентированная разновидность, как теология социальных перемен. Еще раз: социальная теология для нас не вторична, это начало теологии. Это возможность показать уже с самого начала злободневность, практичность теологии для общества, встроенность, погруженность в контекст. Социальная теология – единственно возможная форма, в которой теология может быть уместной, в которой ее могут принять; единственно возможный способ актуализации теологии в украинском контексте.
В самом деле, начинать нужно не с истории и не с разборов догматических споров, не с апологии конфессиональных традиций и не с сопоставления рукописей. Начинать нужно с очень простых вопросов: способны ли теологи открыть христианскую перспективу в происходящих общественных переменах; извлечь некие важные, незаменимые, но незаметные для других смыслы; показать обычным людям, в чем состоит будущность и надежда; помочь в переориентации на другое, открытое, лучшее будущее?
Теология объясняющая, ориентирующая, проясняющая, освещающая, вдохновляющая, освобождающая, обнадеживающая, служащая. Именно в таком социальном модусе теология становится не только словом о Боге, но и словом Бога для ищущих и спрашивающих современников. И кто будет верен в этом малом, тому дано будет больше. Теология начинающая с общественных трансформаций, сможет придать своим историям и системам действительно актуальное выражение. В конце концов, теология должна интересоваться социальными переменами не только ради успешного диалога с обществом и служения в нем, но и ради собственной трансформации. В свете социальных трансформаций и опыт обращения к собственным историческим и вероисповедным основаниям становится для нее трансформирующим. Так что теология общественных трансформаций хочет быть трансформирующей и не боится быть трансформируемой. Начиная с самого актуального, она последовательно выстраивает свою целостность, становясь актуальной в целом. Начиная с анализа социальных перемен, она сама становится социальной. В служении обществу она находит свое призвание, понимание и исполнение.
Если и будет возможна какая-либо форма теологии в нашем контексте ближайшее время, то это будет теология общественных трансформаций.

Михайло Черенков: «Спроба опертися на зброю – це результат хибних уявлень про природу релігійного авторитету»

Михайло Черенков: «Спроба опертися на зброю – це результат хибних уявлень про природу релігійного авторитету»

Релігійний інтернет-ресурс Духовна велич Львова

Сучасне століття переповнене різноманітними викликами для людини, серед яких чимало підмінних понять або дуже солодких спокус. Інколи ми не замислюємося над власними діями і рішеннями, внутрішніми прагненнями, релігійними почуваннями, а це призводить до глибинних політично-соціальних трансформацій, які впливають на мапу світових процесів. Про глибину релігійної свободи, межу між вірою і фанатизмом та основними функціями релігії говоримо із доктором філософських наук, професором кафедри філософії Українського католицького університету Михайлом Черенковим.

— Пане Михайле, у сьогоднішньому світі сучасну людину цікавлять багато «екзотичних» процесів: гомосексуалізм, наркоманія, проституція… Натомість сам Бог – таємничий і містичний, залишається поза увагою. Як пояснити такий парадокс?

– Я б сказав, що сучасній людині не лише не цікавий Бог, їй загалом неважлива праця над собою – вона не заглиблюється у певні духовні практики, віровчення, упокорення. Бог і всі складні речі насправді є нецікавими й для Церкви, яка працює назагал, репродукує загальну модель християнства. Є високе богослов’я і чимало талановитих богословів, проте Церква як інституція, працює із більш популярною версією. Спрощена і схематична релігійність загалом задовольняє людей. Оця нецікавість Богом стосується як людей поза «огорожею» Церкви, так і церковної ієрархії. Взагалі властивість людей – це спрощувати складне і напрацьовувати популярні схеми. Чому нас не цікавлять складні речі? По-перше, людина за своєю природою є лінивою. Ми можемо пригадати слова Христа із Євангелій, мовляв, ви йдете за Мною, бо не Я вам цікавий, а ви споживаєте хліб. Пам’ятаєте у Достоєвського є така тріада – «чудо, влада, авторитет». От саме це людей захоплює. Отже спрощення, схематизм, відмова від глибини, пошуку, динаміки заради певної стабільності – це архетипні ознаки людини. Тобто це вже така вторинна, штучна релігійність, яка не має живого первинного досвіду, де все є дуже стабільним. Сучасна людина боїться зустрітись сам на сам з Богом, боїться залишитись у тиші. Вона створює замінники, «посередників», які не лише руйнують її контакт з Богом, але насамперед самої із собою. І це відбувається буквально у всіх сферах життя, проте у релігії найбільш помітно, оскільки саме тут ми очікуємо найбільшої відкритості, щирості та духовної глибини.

— Ви висловили, на мій погляд, доволі дискусійну думку про те, що Церкві часто Бог є нецікавим. Чи можете прокоментувати цю тезу більш детально?

– Церква «працює» не з первинною реальністю – Богом, Його словом; але з вторинною – що сама Церква знає про Бога. Тобто вона передає нам ці знання, інколи ставить знак тотожності між собою і первинною реальністю. У суспільстві вважають, що окрім Церкви ніхто не може знати краще про Бога, тому вона є монополістом у цій сфері, через те впадає у спокусу видавати вторинне знання за первинну реальність. Ми, наприклад, часто покликаємось на тексти Отців Церкви як на першоджерела, але ж вони у свій час теж звідкись черпали інформацію про Бога, використовували інший досвід. Отже їхні тексти – це не первинні джерела. Маємо, звичайно, їх брати до уваги, але також занурюватись у первинний базис. Ось ще один неопатристичний заклик минулого століття у Росії – «Назад до отців!». Тобто це означає, що ми навіть не наважуємось подумати, як дістатись до цієї первинної реальності через їхні тексти. І саме вони, Отці, закрили собою самого Бога, бо стали нашим всім. І я розумію, що тут є небезпека у цих схемах, особливо коли видаємо первинне за вторинне, а штучне за автентичне; а також присутня скромність, коли покликаємось на історію і шукаємо у кожній епосі щось для себе близьке, покликаємось на це, як на свідчення і знак, хоча маємо поза тим побачити глибше, первинне. Якщо такі висловлення – це просто наша скромність, то тут проблема зі станом 50 на 50; якщо ж Церква заблукала у своїх бібліотеках і втратила зв’язок із реальністю, це дуже проблематично.

— Минулого року у Франції відбулись теракти, пов’язані із діяльністю «Charlie Hebdo». Минув рік, а видається, що журналісти так і не зробили висновків – на шпальтах видання і надалі публікують образливі карикатури як для християн, так і для мусульман, –оскільки працівники часопису наголошують на цінності свободи слова. Чи поняття свободи слова можна ототожнити із поняттям свободи релігії?

– Свобода є багатоформатним поняттям. Є свобода для релігії, свобода від релігії (тобто свобода сповідувати якусь релігію чи відмовитись від неї); а є ще свобода у релігії – критикувати чи піддаватись критиці, до того ж бути спокійними, впевненими, здатними на зміну, зважаючи із часом. Тому свобода критики релігії наштовхнулась насамперед на свободу радикальних ісламістів, які сповідують власну релігію дуже принципово і фундаментально. Чи мають вони право на цю свободу? Так. Чи можуть через цю свободу вбивати? Ні. Так само журналісти редакції. Вони мають право критикувати релігію? Так. Але, які знову-таки межі цієї свободи, – чи може вона провокувати конфлікти? На мою думку, ні. Пригадаймо, скільки часу на Христа та Його апостолів малюють різні карикатури. Видається, що саме християнство є найбільш критикованою релігією. Проте у християнстві присутній максимум цієї свободи. Скажімо, Христос казав Юді: «Друже, нащо ти сюди прийшов?». Ось ми також можемо говорити «друже» своєму ворогу чи зраднику. На жаль, в ісламі цього нема. Коли свободи у релігії є мінімум, будь-яка критика спричиняє до вибуху чергового конфлікту. Ресурс свободи – це мірило обох релігій. На думку ж секуляристів, свобода дорівнює безмежності, де присутнє нерозуміння її внутрішніх горизонтів у певних релігіях. Та й загалом наше століття дедалі більше втрачає свободу. 615987_w_300І ось залишаються ці релікти секулярності, які бачимо на прикладі «Charlie Hebdo». Мені, до речі, певною мірою це подобається – не маю на увазі, що подобаються ці цілеспрямовані образи, а сам вияв свободи – свободи не знати і не зважати, бути собою, сказавши «я не хочу знати ваші радикальні версії». Проте загалом у Європі звужується цей сегмент свободи зі зростанням небезпек і погроз. Можна сказати, що сучасний іслам став глобальною релігією, завдячуючи саме такій секулярній свободі. Так само, як християнство. Сьогодні у християнському світі багато різних нетрадиційних рухів, які з’явились в останні роки. Вони користувалися секулярністю, щоб «прописатись» на релігійній карті. Отож секулярність спричинила релігійний плюралізм, а сьогодні ще й фундаменталізм, який не використовує внутрішні переваги, а викликає агресію, терор, ксенофобію. Отож «Charlie Hebdo» – це «останні з могікан», останні із тих секуляристів, за присутності яких світ ще є не в найгіршому стані. Хтозна, яким він буде, коли ісламісти захоплять редакції і продукуватимуть свій інформаційний продукт.

— Ми з вами розпочали говорити про релігійні війни, які хоча є прихованими, але все ж очевидними. Наприклад, коли починалися події у Сирії, ми пам’ятаємо, як в мережі з’являлись відео католицьких священиків, яким радикалісти перерізали горлянки. Водночас сьогодні, принаймні так мені видається, європейські країни не бажають приймати біженців, оскільки бояться ісламської експансії. Чому релігія є причиною війни? Чому у сучасному світі її зіставляють на одну шальку терезів з амбіціями, політикою, перерозподілом територій?

– Релігія завжди була чинником конфлікту, вона могла об’єднувати, могла і роз’єднувати. Світові релігії, через свої назви, вказують на єднання великої кількості людей навколо ідей і принципів, водночас вони й урізноманітнюють цей світ, інколи розділяючи і розриваючи його. 12079681_892130614190872_2501398603543943421_nОстаннім часом я чимало спілкувався з європейськими політиками про війну у Сирії та Україні, про православний тероризм та ісламізм. Вони зазначають, що у цих конфліктах нема релігії, а мені видається, що саме тут релігійний чинник був від початку. Можливо, у гібридних; а можливо, як у Маркса – у «відчужених» формах. Щодо проблеми біженства, гадаю, що сьогодні Європа не думає про ісламську експансію, вона боїться економічних змін, пов’язаних із безробіттям та іншими процесами. На релігійний чинник певними політиками накладено табу. Ми ж, мовляв, ще не відкинули програму мультикультуралізму, отож у нас нема релігійних конфліктів, ми – люди діалогу і безмежного екуменізму. Проте все-таки на глибинному рівні є розуміння небезпеки радикалізації релігії. Навіть мільйони біженців не зможуть підірвати економічну систему Європи, вони можуть лише її реструктуризувати – нові робочі місця, ринки праці, розробка нормативних документів. Але це не війна! Біженці, на перший погляд, є економічно-соціальною проблемою, та як тільки вони отримують всі можливості, зразу ж піднімають над собою прапор ісламської держави, а тоді наслідки можуть бути дуже плачевними. Тому спостерігаємо авангард сходу, його переселення. Ми пригадуємо історичні переселення народів, коли була буквально зруйнована вся ойкумена. В Україні ми бачимо наслідок цих глобальних процесів, які сьогодні є у світі. Наприклад, ми вважали Майдан локальним феноменом, де є боротьба за громадянське суспільство, демократію, а насправді через це повертається релігійний чинник, і саме те “велике повернення” ми бачили на Майдані. Греко-католики, православні Київського Патріархату, протестанти, римо-католики об’єднались навколо людей, відчуваючи небезпеку не лише Януковича, Росії, але і політичного православ’я, яке своїм авторитетом освячує цей весь євразійський проект. В Україні ми побачили ті самі процеси, що відбувалися у Сирії, чи у Єгипті – на площі Тахрір. Нещодавно я був в Угорщині, де місцеві науковці запропонували мені провести панельну дискусію про порівняння подій у Єгипті та в Україні. І тут, і там релігія виявилась найбільш мотивуючою силою, інших таких сил не було.

— Під час цієї війни на сході нашої країни ми спостерігаємо за таким явищем, як політичне православ’я, що істотно відрізняється від істинного православ’я. Як, на ваш погляд, проводити межу між вірою і фанатизмом?

– Релігія без насильства – це дуже філософське питання, ви знаєте, що про це чимало написано. Думаю, що своєю думкою викличу бурю критики, але, на мій погляд, в ісламі є багато такого, що відштовхує людей. Це не лише дії окремих радикальних людей, це щось невід’ємне, інтегральна частина ісламу як цілісної системи. Будь-яка система включає насильство як інструментарій. Звичайно, засновник християнства не про це проповідував, Він казав, що якби захотів, то міг би попросити у свого Отця легіони ангелів. Проте Христос прийшов не для того, аби воювати у світі зброєю, а перемагати все любов’ю. Тому для нас як християн важливо, наскільки ми вірні своїй традиції та покликанню. Це навіть не питання конфлікту між християнством та ісламом, секулярним суспільством і віруючими. Наприклад, в ісламі навіть люди, які вірують всім серцем, зіштовхуються із нетерпимістю своїх братів. Це ми також бачимо і у середині УПЦ – де є своя меншість духовенства, дуже відкрита і толерантна, проте цю кагорту маргіналізують і навіть знищують. Як розділити межі віри і фанатизму? Думаю, що це завдання сучасних богословів – говорити про цю проблему і її досліджувати. Насильство відбувається тоді, коли я хочу якось показати себе, але водночас не маю що сказати іншому, нема любові, звернення до первинного рівня. Є тільки авторитет, мовляв, ми – найдавніша, канонічна і найправильніша релігія у світі. Тому спроба опертися на зброю – це результат хибних уявлень про природу релігійного авторитету. Зараз оця агресія релігійних представників одні проти одних, відкопування давно захованих закривавлених «сокир», веде насправді в нікуди. Оскільки насильство й агресія у релігії не несуть внутрішньої свободи і внутрішнього вибору, приналежності до первинної реальності, про яку ми з вами вже говорили.

— У нашій країні триває війна, яка окрім соціально-економічної кризи, внесла у суспільство психологічну кризу. Ми зараз вже «пожинаємо» ці невтішні плоди, але важко уявити собі, яким духовно понівеченим буде суспільство після остаточної перемоги і повернення наших військових додому. Церква – це чи не найважливіша інституція, яка зможе спонукати до психологічного відродження і допомогти долати внутрішні кризи. Які методи має використовувати Церква для здійснення цієї місії?

– Так, Церква має долучитись до цієї психологічної допомоги. Вона повинна не тільки рятувати душі, але їх лікувати. І оце лікування чи душпастирство – це набагато важчий процес, оскільки вимагає максимального контакту з людиною. Тут Церква потребує цілої армії волонтерів при парафіях, які шукали б ці особистісні дотики. Проте Церква, на мій погляд, може більше – попереджувати подібні конфлікти, закладаючи у серця людей правильну мотивацію, цілісний фундамент про відповідальність за власну сім’ю і водночас цілу державу, не стільки за проєвропейські цінності, як за людей, які стоять у тебе за спиною. Людина повинна зрозуміти, що кожен її крок і вибір спирається на особисті стосунки з Богом. На жаль, вона згадує про Господа дуже часто лише у найгірших моментах свого життя. 10484586_758219954248606_441677051420405679_oТому релігія має спонукати людину аналізувати кожен свій вчинок, щоб запобігти катастрофі особистісного і глобального масштабу, а отже забезпечувати мир і спокій, бути максимально близькою до Бога і у горі, і у радощах. Коли капелани відправляють хлопців на схід, мають закликати їх до миру і внутрішньої гармонії у Бозі, до відповідальності. Церква повинна це засвідчити власним прикладом, оскільки не достатньо лише освячувати якісь дії і говорити про патріотизм, але варто показати цей граничний і найглибший вимір стосунків.

— Після кривавих подій на Майдані маємо повернення ідеї єдиної Помісної Церкви. Як ви вважаєте, чи ці теперішні міліметрові кроки до порозуміння можуть у майбутньому стати ефективним діалогом і єднанням для Церков Володимирового хрещення?

– На жаль, думаю, що шанси цього діалогу наразі дуже мізерні. Оскільки певні ієрархи наразі не хочуть поступатися своїми амбіціями і прагненнями. Є якісь окремі перемовини, наприклад діалог владики Ігоря (Ісіченка) зі своїми громадами щодо долучення до УГКЦ. Але це, на жаль, сепаратні й одиничні процеси. Більш глобальні процеси, скажімо перемовини між УПЦ КП і УАПЦ виявились невдалими.

— Ви часто приїжджаєте до Львова, оскільки є професором кафедри філософії УКУ. Чи може, на ваш погляд, наше місто бути прикладом екуменічного порозуміння для інших міст України?

Наразі для мене Київ є прикладом «другого Єрусалиму». Львів може стати таким центром екуменічного порозуміння, якщо будемо працювати над автентикою релігійних громад. Наприклад, чимало традицій єврейської громади у Львові втрачено. Вірменська громада майже повністю асимілювалась між іншими. Потрібно стимулювати оце збереження спільнот і водночас релігійний плюралізм. А все це потрібно ґрунтувати на єдності, взаємопорозумінні та вибаченні одне одному.

Розмовляла Юліана Лавриш

О секулярности после

О секулярности после

Вокруг все громче говорят, почти кричат, о постсекулярности. Почему кричат? Потому что уже стреляют. Потому что секулярные политики испуганно обсуждают религиозный сценарий «судного дня». Потому что Украина и Сирия, помимо внутренних конфликтов, стали территорией глобального религиозного противостояния.

Так что не кричать – трудно. Разговаривать спокойно – под силу немногим. И очень хорошо, что религиоведы и философы возвращают нас к такому спокойному разговору. И очень хорошо, что мы можем думать о секулярности, совмещая позиции причастности и вненаходимости, обсуждать ее траекторию, видя открывающиеся тревожные перспективы «после».

Секулярні водоразділиТак на днях в свет вышла коллективная монография “Водоразделы секуляризации”, подготовленная сотрудниками Украинского института стратегий глобального развития и адаптации. В ней обсуждаются не только истоки и закономерности секуляризации, не только западные теории секуляризации и постсекуляризации, но также более знакомый нам, опытный материал, в том числе проект “русского мира”.

Я хорошо помню семинар двухгодичной давности, посвященный постсекулярности и проходивший в Институте философии. Тогда мои размышления о «христианстве после секулярности» прервали вопросом: а где вы эту постсекулярность видите, уж не придумали ли вы ее? И тут же устроили выговор за то, что привношу в повестку дня размеренных религиоведческих дискуссий свои надуманные богословские вопросы, коим, как известно, в академических залах не место.

Сегодня постсекулярность видят все, имеющие очи видеть. Выстрелы и взрывы постсекулярности слышат все, имеющие уши слышать. Хотя стоит признаться, лучше бы постсекулярность оставалась предметом воображения или даже ошибкой запутавшихся в своих предчувствиях маргинальных философов и богословов.

Возникают классические для подобных ситуаций вопросы: почему хорошие мысли о секулярности приходят опосля; почему мы так спешили с ней расстаться, что не насладились и не воспользовались сполна ее добрыми приятными плодами; что нам стоит внимательнее рассмотреть в ее развитии и сохранить на будущее, на «после»?

Для меня послевкусие секулярности ощущается скорее сладким, чем горьким. И отнюдь не потому, что в ней меня все устраивало, что секулярность предлагала оптимальную модель отношений религии и общества. Секулярность видится предпочтительной, а расставание с ней печально по иной причине. Потому что на смену дискурсам и играм приходят очень даже реальные войны. Потому что на карикатуры отвечают убийствами. Потому что уже не студенты бунтуют в университетах, а беженцы с зелеными флагами захватывают вокзалы и туннели. Потому что призыв make love not war, далек от ортодоксии, но для жизни менее опасен, чем призывы правоверных стражей Исламского государства или Русской православной армии. Потому что агрессивная постсекулярность уж точно не лучше мягкой секуляризации.

Очень скоро христиане, которые воевали с геями, индивидуальными кодами, клонированием и эвтаназией, почувствуют на себе тяжелую руку еще более религиозных собратий или инорелигиозных фанатиков. Очень скоро придется выбирать между ортодоксальным топором Made in Russia и ласковыми улыбками однополой пары из Амстердама, между религиозным многообразием западного мира и выжженными землями исламского халифата, между каноническим эксrлюзивизмом и гуманным плюрализмом, между слабой толерантностью и сильной ненавистью.

Можно «канонично» ответить, что это одно и то же зло в разных обличьях. Можно дерзновенно заявить, что преследования всегда шли христианам на пользу. Но стоит задуматься о другом: в каком обществе христианство сможет наиболее полным и свободным образом проявить свою природу и миссию? В каком обществе свободы будет больше и она будет мирной? В каком обществе мы сможем не только выживать, но и полноценно жить? Наконец, в каком обществе у нас есть шанс остаться в живых?

Я полагаю, что в свете таких вопросов секулярность остается все еще привлекательной, а плюрализм и толерантность – неоднозначными, но спасительными.

Конечно, постсекулярность может быть и неагрессивной. Точно так же, как и секулярность была не всегда мягкой и соблазнительной, иногда была антирелигиозно-агрессивной – мы все еще носим на себе следы советского эксперимента. Но то, как религия возвращается в общество, с каким яростным ликованием религия расправляется с остатками секулярности (там, где ей это удается), с какой однозначностью судит, с какой неотложностью на алтарях возобновляются жертвы, — не может не пугать обывателей и не может не стать предметом пристального внимания религиоведов.

Элементарно. Стоит сопоставить события, лозунги и атмосферу 1968 года с нашими днями, Париж — с Донецком, Калифорнию — с Ближним Востоком. Еще можно сравнить, какое влияние «секулярные» события тех лет оказали на развитие христианства и как сегодняшние «религиозные» проекты уничтожают религию же.

Уже эти простые сопоставления покажут, что секулярное настроение не мешало бурному росту христианства, а настроение постсекулярное угрожает всем «иным», христианскому разнообразию как более мирному – в первую очередь.

Секулярность после выглядит иначе, лучше. Мы видим ее как далеко не худшее время для отношений религии с обществом, но также мы видим ее этапом большего пути и частью большей картинки. Тогда религия стала часть порядка. А сегодня религия оспаривает этот порядок и предлагает свою собственную повестку дня.

Постсекулярность должна показать радикальный потенциал религии во всех смыслах. Пока мы видим потенциал разрушающий. Но смею надеяться, что наше время активирует и примиряющее, созидательное начало в религии, и мы будем свидетелями и участниками состязания между разными образами постсекулярности. И если позитивный образ постсекулярности будет более успешным, то во многом благодаря опоре на секулярное наследие, на лучшее из него.

The Threat of Freedom and Threats to Freedom

The Threat of Freedom and Threats to Freedom

There is so much talk about religious freedom in the West that it is considered a given, however it most certainly is not a given, at least not everywhere and not for everyone. If we look closely at the map of the world and consider what is happening, we will see that the world is becoming less free. We have to talk about freedom in an unfree world, where freedom is increasingly perceived as a problem and a threat. This is a remarkable paradox of our time — while we are concerned about threats to freedom, a number of religious and political leaders are talking about the threats of freedom, i.e., about the dangers to religion, state and society that freedom brings. Why is this so? Because freedom creates diversity and diversity stimulates competition in which the more promising compete with the more authoritative, the more intelligent with the more powerful, the more flexible with the greater. It is strange but true that in the twenty-first century, the number of supporters of religious freedom are much fewer than its opponents, and almost all of its adherents live in the West.
Religious freedom is one of the conditions of diversity. As Baptists, we consistently uphold the values of religious freedom because it is the only way that we can obtain a place alongside larger and more influential churches. We value freedom and diversity because we tend to emphasize the individual’s personal relationship with God, personal choice, and personal or group characteristics and preferences. We cannot accept the division of whole territories and countries, people and cultures by religions or denominations. We emphasize internal differences and freedom of choice in order to avoid violence, coercion and assimilation.
Today, diversity is under the threat. We have not even thought about how fragile freedom is and how vulnerable diversity is.
I want to highlight the three main threats to religious freedom — an aggressive secularism, radical Islam and political Orthodoxy.
The first threat to the Western world is well known, though there do not appear to have been any effective measures taken to protect the freedom of those who continue to believe and adhere to their traditions. The rights of the minority are in conflict with the tradition of the majority, the freedom to criticize tradition destroys the freedom to belong to it and trust it, the freedom not to believe violates the freedom to believe. The fact that the aggressive minority has managed to impose its non-traditional concept of marriage on a passive majority is a very significant and alarming precedent.
The second threat comes from the East, encompassing the so-called «Global South,» and its influence on Europe is growing. Recent events in Hungary and the discussion surrounding the issue of refugees in Europe involves a religious component. Europe, in offering tolerance to others, is losing its own identity, and is now dealing with violence on the part of refugees under the flag of the Islamic State. Of course, we should not succumb to Islamophobia, but we should also not close our eyes to the dangerous connection between religion and violence in Islam. Aggressive followers of Islam talk about freedom for themselves and then deny freedom to everyone else. Religious freedom and aggressive Islam are unlikely to be compatible.
The third threat is the newest for all of you, and we have experienced it in Ukraine and other former Soviet countries. For decades, Western Christians prayed for spiritual revival in this region. But today we can confidently say: it was not Orthodox Christianity that revived but political Orthodoxy. Orthodoxy replaced the atheist ideology and has become a major link in Putin’s public policy. Icons of Stalin are not a sensation, but a symbol of our time. Today the Russian Orthodox Army is fighting in the east of Ukraine, brutally persecuting Protestants and Catholics, all those who are not Orthodox.
Thus, religious freedom is a fragile value that has a lot of enemies in the West and in the East. At the same time there is no alternative to it because for us, Christians, this freedom is God-given. Perhaps we have to accept that the world will become increasingly less free, but we can create and cultivate oases and communities of freedom, primarily in and around our communities.
How do threats to religious freedom affect the Christian mission? They bring us back again to the original situation: Christ ascended to Heaven and left the Great Commission; the disciples are few and lost; the outside world is hostile. Then the apostles were denied «the kingdom,” but promised something much more important: «But you will receive power when the Holy Spirit comes on you; and you will be my witnesses in Jerusalem, and in all Judea and Samaria, and to the ends of the earth” (Acts 1:8).
We cannot consider democracy eternal and religious freedom universal and inviolable. We have to be ready to bear our witness in a variety of circumstances, including in an environment antagonistic to freedom. But this does not prevent us from confessing the principle of religious freedom as our own, building and strengthening the community and culture of freedom, demonstrating the benefits of freedom, and reminding others that freedom is God’s gift and our responsibility to Him.

Отчуждение, церковь и дождь

Отчуждение, церковь и дождь

На днях стал свидетелем интересного разговора преподавателя и аспирантки. Возник вопрос об отчуждении (alienation, відчуження). Девушка попалась умная – бегло начала рассказывать об отчуждении результатов труда от человека. И все в таком ключе. Но не более. Ни слова о том, что отчуждается сам человек – от общества и самого себя, подлинности и призвания, природы и творчества, ближнего и Бога. Ни слова о том, что мы все отчуждены и это отнюдь не марксистская тема.
Наши современники догадываются, что общество устроено так, чтобы обманывать и использовать человека. Нас прописывают в чужих сценариях, вставляют, встраивают в чужие истории, подчиняют непонятным целям. У нас забирают неотъемлемые права. Нами торгуют. Нас программируют и перепрограммируют.
Мы смотрим на наших политиков и олигархов, на академиков и чиновников, и диву даемся – кто эти люди?
Мы осматриваемся вокруг и недоумеваем – где и как мы оказались, что мы здесь делаем?
При всем этом мы почти ничего не делаем, чтобы выйти из этого ложного, мнимого, ненастоящего сценария. Напротив, мы пытаемся к нему приспособиться. Почему? Потому что больше не верим, что из ненастоящего можно выйти, и что в настоящее можно как-то войти. Потому что не готовы менять один симулякр на другой, одну историю на другую, шило на мыло.
Гораздо легче говорить об этих вопросах, смотря в билеты о марксизме, франкфуртской школе, постмодернизме, теологии освобождения и проч. Куда труднее говорить, глядя в зеркало. Еще сложнее – вслушиваясь внутрь.
Конечно, должны быть зоны подлинности, где человек может совпасть с собой и быть собой, предстать собой «таким как есть», «как перед Богом». Кажется, церковь должна быть таким местом. Но и здесь почти нет первой природы, есть природа вторая или уже двадцать вторая. В поисках подлинности мы наталкиваемся на искусственность, вторичность. Иногда эти церковные поделки-подделки могут быть очень даже древними, но они все равно отделяют нас от первичного, настоящего. Сам Бог становится артефактом. И не нужно сразу думать об иконах. Куда больше меня беспокоит то, как Бога закрывает и превращает, присваивает и опредмечивает слово священника, как Бога втягивают в свои бизнес-интересы или даже в «святые войны». Наместник Киево-Печерской Лавры или патриарх РПЦ «проповедуют» о Боге так, что верить вовсе не верится, и верить даже не хочется. Церковь стала фабрикой идолов.
Но сейчас, в первую очередь, думаю о протестантской проповеди. А также – о так называемом прославлении (worship). Кто эти люди на сцене? Мы шли в церковь. Как мы оказались в концертном зале? Когда это случилось с нами? Мы назывались церковью. Почему же нами правят непонятные кланы и группы, советы и президиумы? Когда и где мы перестали быть и нам позволили лишь называться?
Человек оказывается в расписанном за него и до него сценарии – приходи, посиди, заплати («пожертвуй Богу»), похлопай, повернись туда-сюда, скажи то-сё, открой Библию – закрой Библию, улыбнись-прослезись.
Да, с одной стороны, виноваты сами люди – они хотят все сделать удобным для потребления, приготовить-упаковать-потреблять вещи и смыслы, моду и веру, политику и религию.
С другой стороны, церковь в лице ее служителей и в лице всех христиан (а разве это не одно и то же?) должна бороться с таким потребительством и противостоять удобным манипулятивным схемам. Почему? Разве не проще так работать с людьми – направлять и управлять покорным стадом?
Беда в том, что рано или поздно именно эти отчужденные люди, не различающие подлинное и искусственное, удобное и настоящее, отформатируют систему под себя. И просвещенная элита будет ориентироваться на эти стандарты, мнимое станет эффективным и затем будет признано истинным. Пастор будет вынужден служить залу – и в отнюдь не высоком смысле. Он будет вынужден угождать, льстить, веселить, удивлять.
Отчуждается не только пассивный зал. Отчуждается и проповедник за кафедрой, который больше не думает о должном, но хочет понравиться и привлечь все больше и больше людей своим красноречием. Заканчивается все тем, что всем здесь становится очень хорошо, но никто не помнит, а зачем мы собственно говоря, здесь оказались. И где здесь Бог, и кто Он? И где здесь я, и кто я? И почему я, боясь отчуждения и противостоя ему, оказался главной машиной, его производящей? Как мы умудрились все вокруг превратить в образ и подобие себя, включая Бога? Как церковь стала армией клонов, как мы все потеряли свои лица?
Рано или поздно, отчуждение в церкви приведет к отчуждению от церкви. Тот, кто способен проснуться, найдет себя в странной компании довольных-умиротворенных-блаженных-однотипных лиц. Он выйдет из церкви прямо под теплый дождь, посмотрит вверх и, быть может, вспомнит что-то настоящее. Ведь Бог – из того же ряда настоящего, что и дождь. А дождя у нас не было очень давно